14:41 

"Десять дней"

AlyonaSL_texts
"Змеи растут всю жизнь" (с)
Автор: AlyonaSL
Фандом: CSI:LV
Цикл: Моя вселенная, "Слишком много любви"
Написан: февраль 2008 г.
Рейтинг: R
Пейринг: грандерс
Жанр: ангст, драма, романс, бытовой слэш, POV Грэг Сандерс
Варнинг: десфик
Еще варнинг: своего рода АУ. Когда это писалось, было еще неизвестно, что в каноне Уоррика убьют в конце 8 сезона ((
Дисклеймер: все чужое, моя только любовь и второстепенные персонажи. Песня "Возьми мое сердце" принадлежит группе "Ария". В тексте песни сделаны две правки.
Саммари: "Я медленно вернулся в дом, рухнул в гостиной на кушетку – и заснул. Словно провалился куда-то. Кажется, звонил телефон, кто-то с кем-то разговаривал рядом, кто-то пытался у меня что-то спросить… Звонки, голоса, вопросы – все слилось в какой-то однообразный гул. И казалось, что на его фоне мне снова и снова прокручивают одни и те же звуки..."


Слепaя ночь леглa у ног
И не пускaет зa порог:
Брожу по дому, кaк во сне,
но мне покоя нет нигде.
Тупaя боль пробьет висок,
И пaльцы лягут нa курок;
А в зеркaлaх кaчнется призрaк -
Призрaк любви...



День первый

- Грэг? Грэг, пойдем домой…
Джим Уилсон называет меня по имени. Хотя... сейчас путаница исключена: мой тезка, доктор Грэгори Хаус, только что уехал. В той самой машине, что увезла Гила.
Насовсем.
Мне предлагали ехать. Но я не смог.
Я просто стоял в стороне и смотрел, как два помощника коронера мерным шагом идут в нашу спальню. От острой боли в сердце мне хотелось сжаться до размеров точки - маленькой, темно-красной, как капелька крови на пальце от укола иглой. И обыкновенный день вокруг тоже постепенно схлопывался в точку, словно этой самой иглой попали в зрачок.
Я не смог поехать. Я остался. Я просто ничего не соображал.
И тогда поехал Хаус. Мрачно-спокойный, как во время партии в покер.
Помню, как он орал на тех самых помощников коронера:
- Вы что, совсем с ума сошли? Филипс вам головы оторвет! Уберите немедленно этот ваш мешок, пока я не разозлился окончательно…
А потом по-хозяйски подошел к шкафу в спальне, распахнул двери – и вынул обычную белую простынь.
- Держите, идиоты!
Через некоторое время каталка, накрытая сложенной вдвое простынью, медленно съехала с крыльца, носилки погрузили в машину, и машина отбыла.
Но перед этим Хаус успел взять меня за плечо и сказать:
- Ничего, тезка. Все будет в порядке. Я прослежу.
У меня хватило сил только кивнуть в благодарность.
Я медленно вернулся в дом, рухнул в гостиной на кушетку – и заснул. Словно провалился куда-то. Кажется, звонил телефон, кто-то с кем-то разговаривал рядом, кто-то пытался у меня что-то спросить… Звонки, голоса, вопросы – все слилось в какой-то однообразный гул. И казалось, что на его фоне мне снова и снова прокручивают одни и те же звуки: разболтанные колеса каталки скрипят по дорожке… хлопают дверцы машины… взрёвывает мотор… "ничего, тезка, все будет в порядке".
И я не мог, никак не мог уместить в своей голове то, что сейчас происходит.
Потому что ничего уже не будет в порядке. Никогда.


День второй

Я очнулся утром от запаха еды в доме. От того, что в кухне кто-то ходит и гремит посудой. И сначала не мог сообразить: что, собственно, произошло?
Почему я здесь, на кушетке в гостиной, одетый? Где это я был вчера?
Показалось, что еще минута – и Гил появится в дверях со своей вечной усмешкой: "Ну ты и загулял, ушастый. Мне кажется, что такие загулы тебе уже не по возрасту!"
А я ему отвечу, что мне уже не по возрасту, чтобы меня называли ушастым, и…
В следующую минуту до меня дошло, что некому больше так меня называть.
Я встал и пошел на кухню. Джим Уилсон в фартуке стоял у плиты.
- Грэг? Завтракать будешь?
- Спасибо,- сказал я в пространство и пошел в спальню.
Самое сложное было – представить, что же делать дальше. Надо ведь что-то делать… что-то важное…
Шкаф так и остался открытым. И тут я вспомнил.
Подошел, вытащил еще одну простынь и завесил зеркало у кровати.
Бабушка Нана рассказывала, что в доме, где кто-то умер, нужно завешивать зеркала.
Чужой, незнакомый, странный обычай. Зачем? Она говорила что-то по этому поводу, но сейчас я не мог вспомнить.
Руки автоматически, неосознанно разравнивали свисающие складки, а в голове бежали недавние воспоминания. Как месяца два назад тот же Джим Уилсон сказал мне: "Может, все-таки к нам, пока возможно? Хорошая клиника, отдельная палата, круглосуточный уход, в случае чего - под рукой ИВЛ..."
"Ага, - сказал я тогда с горькой досадой, - а потом я как ближайший родственник буду принимать решение об отключении от ИВЛ? Нет уж, пусть лучше дома".
Вот оно и случилось. Дома.
Вспомнилось, как всего двумя неделями ранее вдруг наступило улучшение. Как я звонил в чертов Принстон и орал в трубку, как первоклассник: "Джим! Ты только послушай…"
И как Джим послушал и сказал негромко:
- Это бывает. Почти у всех. Значит, скоро…
А потом помолчал и добавил:
- Ты только нам позвони... когда обратная динамика пойдет. Чтобы мы успели…
Он замялся и не сказал слова "попрощаться". Но я понял.
Они всё равно не успели. Я позвонил Джиму вечером, а ночью всё случилось. Когда самолет из Нью-Джерси пролетал где-то над озером Мичиган.
Патрик с Самантой были в командировке, Эмили – в колледже.
Так вышло, что в тот самый момент мы с Гилом остались вдвоем. В общем, наверное, так и должно быть.
Во все наши самые интимные моменты мы всегда были только вдвоем.
Больше никто не видел его предсмертного беспамятства. Его последней борьбы с болью.
А потом он на секунду открыл глаза – и то ли попытался позвать меня, то ли сказать мне что-то… Хотя, может быть, мне это только показалось.
Я наклонился – и почувствовал, как он пытается сделать еще один вдох. Долгий, прерывистый, жадный…
Выдоха не последовало.
А я все сидел рядом и держал его за руку. Пока Хаус с Уилсоном не позвонили в дверь.


День третий

Я уснул вчера в нашей спальне, на нашей кровати, где еще оставались тепло и запах той, прежней жизни.
И теперь я понял еще одно: самое страшное – это сны.
Потому что в них он – живой. Он приходит с работы, будит меня возней в прихожей, заглядывает в спальню и смеется: "Доброе утро, ушастый!" А когда я, ошарашенно глядя на него, произношу, сам пугаясь своих слов: "Медведь? Но ты же... ты же умер?" – он лохматит мою и так встопорщенную со сна прическу и говорит что-то среднее между "да ты что" и "пить надо меньше". Он настолько живой: я чувствую, как он тормошит меня, как его борода щекочет мне спину, и как я пытаюсь вывернуться – я всю жизнь боялся щекотки, а он знал, и вот, как специально! Он ворчит на меня за то, что я снова не помыл омлетную сковородку, что я бросил кроссовки посреди коридора, а в холодильнике у нас опять пустыня! А я хохочу в ответ, что в пустыне жарко, а в холодильнике холодно: и вот тут он опрокидывает меня на кровать, утыкается лицом мне в живот, невзирая на мои постанывающие хихиканья, и говорит, что может хоть сейчас напомнить мне, как в пустыне бывает холодно… по ночам… И как я выворачиваюсь из его хватки, чтобы повернуться-таки лицом к нашему зеркалу и увидеть, какие у нас обоих возбужденно-счастливые физиономии: конечно, мы оба прекрасно помним, как по ночам в пустыне бывает холодно, и нам сразу хочется согреться; а когда накатывают такие воспоминания, тут уж не до боязни щекотки и не до кроссовок в коридоре… и так далее, и так далее…
И сразу кажется, что настоящее – вот оно, и что на самом деле никто не умер, а у меня просто в очередной раз был кошмар. Потому что я слишком много работал.
А потом я просыпаюсь.
И понимаю, что мне уже не тридцать лет.
Что я в постели один.
Что зеркало завешено пустой белой тряпкой.
И что записка на холодильнике "Позвонить на работу, похороны в три" – мне не снится.
Это та самая реальность, которая бывает хуже любого кошмарного сна.
Я больше не верю в приметы, Гил. Помнишь, много лет назад мне приснилась твоя смерть? Помнишь, как я кричал во сне, а ты обнимал меня так, что аж трещали ребра, и уговаривал: "Ну всё же хорошо… значит, я теперь буду жить долго!"
Разве это долго? Разве ЭТО – ДОЛГО?
Похороны в три…
Я иду к телефону и звоню на работу.


Возьми мое сердце,
Возьми мою душу:
Я тaк одинок в этот чaс, что хочу умереть.
Мне некудa деться,
Свой мир я рaзрушил,
По мне плaчет только свечa нa холодной зaре…


День четвертый

Я не помню, как все прошло. Я вообще не хотел туда идти. Совсем.
Ведь, по сути-то, чего я там не видел и не слышал?
Напыщенных речей департамента? Чужого нездорового любопытства?
А еще я боялся, что не узнаю Гила... в гробу. Что до меня так и не дойдет, что его больше нет. И он снова будет мне сниться пугающе живым, и каждое следующее утро я буду понимать, что ошибался.
Но я и правда его не узнал. Когда усилием воли заставил себя под чужими взглядами подойти ближе – мне стало страшно, насколько этот изможденный седой человек не похож на того, с кем рядом я просыпался столько лет. Может, меня обманывают? Может, он просто уехал куда-то и скоро вернется?
Но потом… потом я наклонился для прощального поцелуя, как было положено – и заметил шрам над бровью.
Двадцать девять лет мы прожили вместе. И все эти годы я прекрасно помнил и знал этот шрам – с того самого момента, как нам довелось оказаться настолько близко лицом к лицу, чтобы я разглядел эту отметинку во всех деталях.
Значит, правда?
В таких случаях обычно говорят: сжалось сердце. Нет, даже не так: словно кто-то чужой и жестокий взял твое сердце и сжал в кулаке – на короткий миг. Но ты ощутил всю безысходность и несвободу, которая тебе досталась.
Медленно, пытаясь устоять на ногах, я выпрямился и оглянулся.
За моей спиной стоял Патрик. Со странно покрасневшими глазами.
"Пап, а правда, что мужчины никогда-никогда не плачут?" – спросил он меня, когда ему было лет шесть. А я ответил: "Почти никогда. Разве что если уходит кто-то очень близкий. Насовсем".
Мальчишка тогда захлопал ресницами: "В смысле умирает?" Лицо у него стало растерянным и перепуганным. Вот примерно как сейчас.
Значит, правда?
"Но с другой стороны, - продолжало сопротивляться мое сознание, - мало ли от чего еще могут плакать двадцатисемилетние парни?"
Я сам плакал, когда мне было двадцать семь. От боли. От досады. Оттого, что лежу в этой дурацкой больнице, и все только ходят и допрашивают, а сам я никому не нужен…
А потом Гил пришел. Один. На моё "Добрый вечер, босс" ответил "Добрый вечер, сапер ушастый!.."
И поцеловал. В губы. Тогда как раз я был на анальгетиках, но это хорошо помню.
После больницы он забрал меня к себе, никому ничего не сказав. Это такой был риск тогда – словами не опишешь.
А сейчас всё кончилось. И нашему парню двадцать семь. Он стоит сейчас у меня за спиной: стоит с откровенно зареванными глазами. А я ничего ему не говорю. Потому что от этой боли нет анальгетиков. И потому, что именно он сегодня утром пришел ко мне и сказал: "Пап, ты правда не хочешь идти?"
Я не хотел. Я говорил Джи-Эсу, что уже попрощался. Что там будут чужие мне люди. Что мне сейчас поперек горла все эти речи и венки…
А он помолчал и добавил шепотом:
"Пап… но как же он там один… без тебя?"
И я пошел. Потому что среди всей этой толпы Гил и правда не сможет быть один. Без меня.
Как я теперь буду без него – об этом я пока старался не думать.


День пятый

- Тезка, да ты хоть кофе выпей… посмотри, от тебя же половина осталась…
Хаус – великий диагност. Во всяком случае, здесь он не ошибся.
Теперь от меня действительно осталась половина. Или даже меньшая часть.
Я столько всего разучился делать.
Разучился просыпаться с дурацким ощущением счастья.
Разучился улыбаться самому себе.
Разучился говорить "Еперный театр" так, что это звучало как "я тебя люблю".
И любить, наверное, уже разучился. Или нет?
Когда наши с Гилом отношения вышли наружу, много нашлось таких, кто сказал: "Да бросьте, какая любовь? Это вообще ненадолго".
Я тогда слышал подобные разговоры за спиной – и переживал. А Гил смеялся – так, как только он один умеет. Когда улыбка еле заметна, а от уголков глаз тонкими лучиками разбегаются морщинки.
- Вот что ты их всех слушаешь? – говорил он, приподнимая очки на лоб. – Ну вот какое тебе дело до того, что кто-то там сказал?
Я, тогда еще молодой и бестолковый, горячо возражал:
- Но они же… они же…
- Да и плюнь ты на них, - говорил с веселым спокойствием мой Медведь. – Не доказывай ты никому ничего.
А потом подходил тихонько, отложив свой журнал, и притягивал меня к себе:
- Лучше мне докажи… если уж так хочешь…
Тогда я даже подумать не мог, что когда-нибудь это всё кончится. Да, мы постоянно ходили рядом со смертью. Но не близко.
И нас было двое.
А теперь я один. Точнее, меня только половина.
Сердце опять словно сжала невидимая жесткая рука. Перед глазами поплыло.
Я не хочу. Я еще не умею так. Я готовился год и четыре месяца, и не смог.
- Грэг? Ну-ка, дай, - Хаус властным движением берет у меня кружку. – Тебе, пожалуй, нельзя сейчас кофе. Джим, здесь есть чай?
Господи, да какая теперь разница. Почему мне нельзя кофе? Мне нужен кофе. Хотя бы запах: горько-волнующий, терпкий – как ожидание, как надежда: на то, что я приду на работу и увижу Гила. Как тот далекий день, когда впервые соприкоснулись наши пальцы.
Ведь совсем не сразу всё случилось.
Я молча взял назад свою кружку и выпил кофе – пустой, без сахара – в один глоток. Залпом. Чтоб хотя бы этой горечью победить ту треклятую боль, которая не отпускает меня столько времени.
Дверь кухни приоткрылась, и вошел Патрик. С виноватым лицом.
- Пап... там с работы звонят. Спрашивают, когда ты приедешь, чтобы оформлять бумаги…
- Завтра, - ответил я, не раздумывая. – Скажи – завтра приеду.
Пусть хотя бы так. Гил сказал мне месяц назад: "Только уговор: ты примешь лабораторию".
Я отвлеченно кивнул – таким это даже тогда казалось мне несбыточным. Что я останусь, а его не будет.
А теперь…


День шестой

Я приехал на работу один. И вспомнил еще один наш разговор - совсем недавний. "Понимаешь, - сказал мне Гил, - есть такое странное выражение: дело всей жизни. Я, наверное, выжил из ума, но мне бы хотелось, чтобы именно ты…"
Он не договорил – у него уже не было сил на такие длинные фразы. Просто молча положил руку на мои пальцы. И только потом добавил – по слову:
"…чтобы именно ты… подхватил это дело… "
Что я мог ему сказать?
Неужели я не понимал все эти годы, почему он соглашается заниматься бумажной, административной, организаторской работой? Именно потому, что за ней - дело всей его жизни. У меня хватало ума не ревновать его к этому делу.
Может быть, оттого мы и прожили вместе столько лет, что это дело тоже было у нас общим? Ведь оно, если так говорить, и свело нас по сути.
- Грэг! Слава богу. Идем…
Уоррик Браун. Я его даже и не узнал.
Мы идем в отдел персонала молча.
В последние полгода Брауну временно пришлось взять лабораторию на себя. Гил уже не мог. А я… я решил, как последний эгоист, что у меня осталось слишком мало времени.
"Вот когда это случится, - сказал я тогда себе, - всё отработаю".
Черт, каким я был дураком. Или просто не осознавал до конца, ЧТО должно случиться?
Наверное, уже тогда это не уместилось у меня в голове. Я уважаю Джима Уилсона как специалиста, но весь этот год и четыре месяца, прошедшие с того дня, когда Джим вместо звонка внезапно взял и приехал – все это время я говорил себе, что и маститые спецы ошибаются. Я прошел с Гилом по всем кругам необходимых процедур, и даже когда мне под расписку вручили упаковки с ампулами, на которых было написано Morphini hydrochloridum – я и тогда не верил. Мы смеялись – поверить не могу сейчас! – смеялись, что "Экли перевернется в гробу, если узнает, что Гилберт Гриссом стал наркоманом".
Мы потому так свободно шутили про гроб, что Экли-то до сих пор жив. Хоть и на пенсии.
А вот Гил…
Когда мы выходим из отдела персонала, где я подписал обязательство выйти на работу через пять дней, Браун неожиданно останавливается и говорит:
- Послушай… А пистолет Гриса где? Тот, наградной?
Странный вопрос. У нас дома. В кабинете. В шкафу.
Уоррик хмыкает и вдруг, запинаясь, произносит:
- Ты бы отдал его мне… пока?
Я молча смотрю на него и думаю: "Как же он не понимает?"
Да, мне больно. Очень больно. Но про пистолет-то я и забыл.
Потому что не могу ТАК. Я ведь Гилу обещал.
- Не волнуйся, Рик, – говорю вслух как можно спокойнее. – Пистолет мне не помешает. Увидимся через пять дней.


А ты ушел в дождливый день,
И тени плыли по воде…
Я смерть увидел в первый рaз -
Ее величие и грязь.
В твоих глaзaх зaстылa боль -
Я рaзделю ее с тобой:
А в зеркaлaх кaчнется призрaк,
Призрaк любви...



День седьмой

Как-то в детстве я спросил у дедушки, что такое вакуум. А дедушка сказал: "Это когда ничего нет. Вообще. Пустота..."
Поразило это меня страшно: "Как – ничего нет? Совсем-совсем ничего? Это как?"
Дедушка Олаф погладил меня по голове и ответил: "Потом поймешь."
Вот теперь я окончательно это понял.
Ничего нет. Вообще. Вакуум.
Словно воздуха даже стало чуть-чуть не хватать. Иногда.
Какая это страшная сила – смерть. Она может оказаться сильнее любви.
Я на своей работе видел тысячи смертей. Тысячи трупов. Но что там чужие: я похоронил сначала дедушку, потом маму.
И когда потихонечку, проходили, утекали, тИкали секундами эти наши с Гилом год и четыре месяца – думал про себя: "Я взрослый человек. Я много пережил. Я должен выдержать".
И даже представить себе не мог, как будет больно. Особенно просыпаться.
Потому что сны – они сейчас лучше реальности. Во сне мы опять вместе. И у Гила такие теплые пальцы, что я снова готов поверить, что ничего не случилось. Что сейчас он просто в командировке. Или на отдыхе, потому что мы все ему надоели. Или на семинаре где-нибудь. Мало ли у энтомологов разных семинаров?
А возраст – ну что возраст. Хорошего специалиста даже в семьдесят пять могут пригласить на семинар, почему нет?
К тому же во сне мы оба снова гораздо моложе. То на двадцать лет. То на десять. То мы обнимаемся посреди гостиной, то работаем в паре, и мне снова и снова хочется окликать его во сне, чтобы он обернулся, и брать его за руку, чтобы чувствовать: рука живая. Из нее не уходит, совсем не уходит тепло…
Нет. Я больше не могу так.
Не могу видеть эту белую тряпку.
Потому что я вспомнил, зачем в доме умершего завешивали зеркала.
Сегодня ночью вспомнил.
Бабушка говорила, что если дух ушедшего человека отразится в зеркале, он может напугать живых. Или уведет их за собой. Или останется в доме навсегда.
Придвигаюсь к нашему зеркалу – и резким рывком сдергиваю простынь.
Гил… Останься, пожалуйста. Ты не можешь меня напугать.
Мне совершенно было не страшно, когда простынь упала, и из глубин зеркала на меня вдруг глянул усталый, изможденный, седой человек.
Я прикоснулся лбом к холодному стеклу – и только тогда понял, что вижу в зеркале себя самого.


День восьмой

Мы даже не знали двадцать девять лет назад, что всё так сложится. Что место нашей встречи станет делом всей нашей жизни. Будет соединять нас, поддерживать, мирить иногда. А еще - что и Патрик, и Эмили тоже решат присоединиться к этому делу.
Я открываю шкаф в кабинете и достаю тот самый наградной пистолет. Помню, какими большими глазами разглядывала его Саманта. "Ничего себе, - уважительно говорила она Джи-Эсу, косясь на футляр в моих руках, - это что, ты прямо из этого? И попал?"
Еще как попал. В двенадцать лет застрелить серийного маньяка, вломившегося в дом – это что-нибудь да значит. Поэтому, когда Патрик после университета явился работать в лабораторию – никто не удивился. Все только похихикали. А вот когда Эмили…
Мы думали, что Эмили займется творчеством – так она рисовала. Везде. На бумаге, на асфальте, на тканях. Бабочки, бабочки, бабочки… Легкость. Свобода.
И вдруг: "Давайте заниматься. Я поеду поступать в Стэнфорд".
Я тогда аж рот открыл, да так и остался. А Гил просто уточнил, словно ничего не происходит:
"Ты уверена? Потому что не каждый умеет так рисовать…"
"Да самой наследить на бумаге – невелика задача, - ответила Эмили. – А вот изучать чужие следы…"
И ведь поступила. Через год получит диплом и вернется в лабораторию. Эксперт-трассолог. Вот тебе и бабочки.
Сегодня Эмили уезжает. Ее отпустили всего на неделю.
Слышу – дверь тихонько приоткрылась:
- Папа, ты здесь?
- Здесь, - убираю пистолет в шкаф, делаю спокойное лицо. – Пора ехать?
- Полчаса еще… - Эмили входит в комнату. Молчит, оглядываясь. Я вижу, как губы у нее дрожат.
Когда Эми было шесть лет, а Джи-Эсу одиннадцать, они вместе во дворе грохнулись с качелей. "Тебе хорошо, - сопел Патрик, нахмурившись, - ты девчонка. А мужчины не плачут".
Эмили тогда посмотрела на него, закусила губу и сказала: "А я тоже хочу как мужчина. Я тоже не буду плакать".
И не плакала. Ни разу.
А сейчас как-то странно всхлипнула, присев на кровать, а потом упала лицом в подушку и зарыдала: горько, по-женски. Глотая слезы, колотила кулаками по подушке в отчаянном бессилии, а в рыданиях слышались и вздохи, и безысходные стоны, и какое-то тоненькое, потерянное щенячье "ы-ы-ы"… Словно ей тоже было больно, больно где-то внутри, и у нее просто не хватило сил дальше терпеть эту боль.
Я тихо подошел и сел рядом. И стал просто молча гладить ее по голове.
Поплачь, Эми. Поплачь. Если бы я мог, я бы поплакал вместе с тобой.


День девятый

Хаус с Уилсоном тоже улетели домой, а я поехал в гости.
- …И еще я варила абрикосовое варенье, - милейшая Эмма Роббинс протягивает мне блюдце. – Держи. Как хорошо, что ты заглянул, не представляешь.
Почему же. Я представляю. Может быть, я сейчас узнаю у миссис Эммы ее секрет, и будет совсем хорошо.
Как она живет столько лет после смерти мужа. И еще варит варенье.
У дока и миссис Эммы трое сыновей. Старший в Канаде, торгует медицинским оборудованием. Средний - владелец фирмы грузоперевозок в Юте. Старина Роббинс всегда любил большие мощные грузовики.
А младший – правая рука доктора Дэвида Филипса в нашей лаборатории.
У двух старших сыновей семьи и дети. Младший тоже скоро женится.
Так что у миссис Эммы очень много забот. Опять же варенье.
- Может, дело в том, - говорит она, не отводя от меня глаз, - что я - женщина. Женщины более крепки и устойчивы, - она улыбается. – И я думаю сейчас, что мы с Элом… мы с ним всегда, наверное, были "мужчина и женщина". Он работал, изучал медицину, а я ждала его. Мне ведь сейчас до сих пор всё кажется, что я его жду…
Я вздрогнул, и миссис Роббинс это заметила.
- Иногда так легче: думать, что он на работе и скоро вернется. Но вы… - она сделала паузу. – У вас все немного иначе. Вы оба мужчины… и за столько лет просто не могли не стать в принципе одним целым. Знаешь, я ведь видела вас тогда в кафе… помнишь? – Взгляд старой женщины стал лукавым. – Я сразу сказала Элу, что Грису не нужна никакая женщина, и чтобы Эл отстал от него наконец…
Миссис Эмма еще немного помолчала, а потом произнесла очень тихо:
- Я тогда увидела, как вы с Гилом смотрите друг на друга. И мне стало страшно за тебя, Грэг… Потому что люди не вечны, а у вас такая разница в возрасте, и я - я боялась, как ты потом будешь жить?..
Вот и я о том же. Пока не знаю, как.
Искренне благодарю вдову дока за варенье и встаю. Мне пора.
Я поеду домой и буду представлять себе, что просто жду Гила с работы. Может, будет легче.
Когда я подъехал к дому – то увидел, что в окнах горит свет.
Оказалось, это Патрик приехал. Теперь у него свой ключ.
- Где ты был, пап? У Эммы Роббинс? И как она?
Она живет. И варит варенье. А я – нет. Я не умею.
- Пап? Ты почему молчишь?
- Понимаешь, Джи-Эс, - говорю я, медленно подбирая слова, - сложно жить дальше, когда от тебя осталась только половина. Но я пытаюсь научиться…
- Мы завтра днем заедем вдвоем с Самантой, - говорит Патрик, отводя глаза. Хотя я успеваю заметить, что они у него все еще красные. - Хорошо? А сейчас тебе просто нужно выспаться…


Я слышу утренний колокол:
Он слaвит прaздник,
И сыплет медью и золотом, -
Мы теперь в цaрстве вечного снa.
Я слышу утренний колокол:
Он бесов дрaзнит,
И звоном небо рaсколото -
Нa земле я любил лишь тебя...



День десятый

Этой ночью мне приснилось, что я опять зеленый практикант, причем какое-то начальство типа Экли почему-то отправило меня на выезд в пустыню. Одного.
И конечно, я там заблудился.
Нет, сначала у моей машины спустило колесо, да еще полностью сел мобильник. И только потом я понял, что никак не соображу – куда забрался. У меня не было ни компаса, ни карты, ни элементарной бутылки с водой, чтобы спастись от жары.
А жара была какая-то невыносимая. Она хватала за горло, не давая дышать. Футболка под темным жилетом промокла – хоть отжимай.
В общем, я так и сделал: отошел к каким-то чахлым кустикам, стащил жилет, футболку и бросил на камни.
И вдруг из-за этих самых чахлых кустиков вышел Гриссом. Такой, каким он был тогда. Тоже в форменном жилете, с чемоданчиком, и конечно, в своей знаменитой соломенной шляпе.
- Что ты тут делаешь один? – спросил он недоуменно. – Тебя что, послали на выезд одного?
Я только хлопал глазами от растерянности, а Гил продолжал:
- Вот что за бардак? Не успеешь уехать в командировку – стажера посылают работать соло!
Ворча, он подошел ближе и нахлобучил свою шляпу мне на голову. Потому что я, конечно, не взял с собой даже обычной бейсболки, и секунд через пять меня бы точно хватил тепловой удар.
А потом Гил распахнул чемоданчик и протянул мне бутылку с водой.
Я начал пить, закрыв глаза, и в жизни моей не было ничего вкуснее этой воды. Я делал короткие паузы и облизывал пересохшие губы, потом снова пил, а Гриссом смотрел на меня и улыбался.
И тут я вдруг услышал:
- Соскучился?
Я от неожиданности подавился и закашлялся; думал – задохнусь.
Гил подошел и похлопал меня по голой спине. У него рука была такая теплая, даже горячая.
- Я тоже соскучился, малыш….. – сказал он негромко.
Повернул меня к себе, обхватил мое лицо и поцеловал.
Мне было жутко совестно, что я выпил всю его воду, а ему, наверное, тоже жарко и душно, - но он не говорил ничего, просто отпихнул ногой пустую бутылку, и мы оба рухнули на песок. Жара словно усиливалась, и снова было трудно дышать, но уже оттого, что мы опять рядом, опять вместе, и значит, меня действительно обманули: он жив, жив, вот же он, здесь… И что любовь действительно сильнее смерти, и днем все могут продолжать меня обманывать, а ночи – ночи все равно наши, как, собственно, и было всегда; в этих ночах он приходит ко мне живой, с теплыми руками, с легкой улыбкой, и его губы снова касаются ямочки под моей шеей, а рубашка тоже незаметно падает на песок рядом… Я уже плохо соображал, что происходит, а очнулся тогда, когда притягивал Гила ногами к себе что есть мочи, чтобы чувствовать, что он действительно здесь, со мной; притягивал так, что пятки впивались в его мокрую от пота спину, а он уже был во мне, и дыхание захлестывалось у обоих – и это значило, что мы оба живы, что бы там ни говорили!.. И вот уже я почувствовал, как неотвратимо подступает финал, и в глазах потемнело, и снова стало нечем дышать, и это было так знакомо, что я закричал – потому что всё опять возвращалось, и это было просто невыносимое, невозможное счастье.
…Когда я пришел в себя, то увидел, что Гил "как есть" устроился под теми самыми чахлыми кустиками, а я в таком же виде лежу с ним рядом, головой на его плече, и мне уже не жарко и не душно. И что он, обнимая меня, говорит:
- … так как пройдет время и когда-нибудь ты заменишь меня на посту директора лаборатории, то я расскажу тебе о последних изменениях в правилах оформления отчетов…
И он начал рассказывать, а я слушал и кивал, и было мне так хорошо, словно старая боль отпустила. Насовсем.

Я не знал, что в реальности в это время уже в разгаре новый день, и что Патрик с Самантой приехали, как обещали: открыли дверь своим ключом и встретили в доме странную тишину. И я не чувствовал уже, как Джи-Эс сначала осторожно, а потом изо всех сил трясет меня за плечо, пытаясь разбудить. Я не слышал его крика:
- Сэмми! Сэмми, господи, скорее иди сюда!..
Просто я сейчас очень занят. Мы с Гилом разговариваем о слишком важных вещах, и моя голова так надежно лежит на его теплом плече, а я слушаю стук его сердца – и у меня просто нет никакой возможности просыпаться и прерывать нашу важную, нужную и такую интересную беседу.

@темы: "Детский цикл", 2032 г., R, Ангст, Гил Гриссом, Грэг Сандерс, Десфик и всё на эту тему, Драма, Исторические вехи, Любимое, Моя Вселенная, Патрик, Слэш, Совместная жизнь, Уоррик Браун, Фики, Хаус и Уилсон, Эмили

URL
   

Песочный город

главная